30 августа 2000 года считается днем основания общественной организации «Комитет против пыток». Основатель – нижегородец Игорь Каляпин, лично пережив пытки в полиции, решил посвятить свою жизнь борьбе с насилием в правоохранительных органах, создав команду единомышленников. Ее успехи заметны: в январе 2015 года Минюст внес организацию в реестр НКО, «выполняющих функции иностранного агента». Образованный вместо нее «Комитет по предотвращению пыток» в 2016 году также был внесен в реестр «иностранных агентов». В настоящее время организация работает под своим историческим названием «Комитет против пыток» без образования юридического лица, продолжая добиваться суда на полицейскими, уличенными в применении пыток. Сегодня на счету комитета 152 силовика, которых суд признал преступниками. Еще 171 дело находится в производстве. Потерпевшим, интересы которых защищал комитет, присуждено свыше 114 млн руб. компенсаций. Но в предъюбилейном разговоре эти цифры не прозвучали – он был не о достижениях.
– Игорь, у меня была версия, что те примерно 300 квадратных метров здания, где мы сейчас находимся, – это та маленькая часть России, где чтут Конвенцию о правах человека. Но ваши коллеги, встречая меня, напомнили, что есть еще Центр защиты прав СМИ, например, в Воронеже.
– Ну, если с теории начать, конвенцию-то везде чтут, где чиновников нет. Конвенцию могут нарушать только представители власти. У нас здесь, слава богу, пока чиновников нет. Есть свои маленькие бюрократы…
– В комитете?!
– А как же! Вот я, например.
– Бюрократ?
– Ну а кто я? Смотрите, чем я занимаюсь, – бумажками.
– Но мне кажется, что мы живем в стране, где большинству населения абсолютно плевать на права человека.
– Я, к сожалению, с вами согласен. Наверное, это самая большая проблема. У нас многие люди вот к таким базовым ценностям относятся совершенно наплевательски. И вспоминают про права человека, только когда их самих это коснется или кого-то из ближайших родственников. Вот когда с ними что-то случается, они начинают возмущаться, почему все проходят мимо, почему такие равнодушные, а как же это так. Я на самом деле не устаю удивляться: вот буквально вчера им на это было наплевать, а сегодня они так искренне возмущаются, что такое возможно. Они совершенно точно об этом знали вчера. Они совершенно точно еще вчера считали, что их это просто не касается. Да, действительно, мы живем в такой очень несолидарной среде, у нас такое достаточно неэмпатичное общество. И, наверное, в этом корень всех наших проблем.
– Почему неэмпатичное? Если вы объявите о необходимости помочь больному ребенку и собрать какую-то сумму ему на операцию, то люди с готовностью откликаются. То же самое происходит, когда речь о бездомных животных. Это очень популярная тема в Интернете, чем пользуются в том числе мошенники. А всё что касается пыток… Ведь в ходу еще поговорка, что-де «дыма без огня не бывает», «невиновных не сажают», а «если виновен, то и не жаль». Правда?
– Правда.
– А вы что думаете об этом?
– Как показывают опросы самые разные, примерно половина людей у нас на вопрос, можно ли применять пытки, совершенно добросовестно отвечают, что смотря к кому. Если он действительно преступник, какой-нибудь там разбойник, убийца и так далее, то, если его не побьешь, он ведь не сознается. Причем это говорят наши с вами (мои любимые) земляки-нижегородцы на улице Большой Покровской. Интеллигенция. Если этим людям задать вопрос, не кажется ли вам, что, если побить, то и невиновный сознается, они на какое-то время «зависают». Десятисекундная пауза возникает. На самом деле где-то там на краю сознания все всё понимают. Просто, наверное, пытки, как и многие другие нарушения со стороны власти, о которых люди в общем-то знают, – это проблема, о которой они не хотят думать. Потому что настроение себе испортишь, а повлиять на это как-то невозможно. Я думаю, что у нас много таких проблем, – о которых неприятно думать.
– Но ведь в анамнезе нашей страны большой террор и море крови, и пытки. Как же так – почему нас это ничему не научило?
– Почему не научило? Как раз этому, наверное, и научило: стараться не думать. Не думать о том, что может быть так же, что завтра это может случиться с тобой. Люди сами себя уговаривают, что, раз человека арестовали, раз его там бьют, значит, наверное, есть за что. Так проще. Точно так же, как это было в пресловутые тридцатые годы прошлого столетия… Потому что по-другому думать еще страшнее. Такая травма родовая, историческая, до сих пор продолжает существовать. А что человек с этим может сделать? Как он может на ситуацию повлиять? Ему непонятно. Ему страшно об этом думать. Он не хочет об этом думать. Но если уж заходит разговор, им проще иметь такую позицию, что у нас кого не надо не бьют, если бьют, то очень редко.
– Я читала, что вы занялись проблемой пыток, лично пережив насилие. Но мне хотелось бы знать, как вы выросли в человека, который первым в Нижнем Новгороде поднял на улице флаг России. Уже тридцать один год назад. Как созрела эта личность.
– Ой, ну это просто. Я же там не один такой был созревший. Нас достаточно много тогда было.
– Сколько?
– Двадцать или тридцать человек.
– Как вы оказались среди этой горстки людей и первым в Нижнем Новгороде (и, кажется, вообще в России) подняли российский флаг?
– Мы просто решили, что я на эту роль подхожу больше всего. Как-то распределили, кто что будет делать на демонстрации. И решили, что флаг лучше мне нести.
– Кем вы на тот момент были?
– Я был студентом-вечерником политехнического вуза, я был сотрудником института химии. Так вышло, что я познакомился с компанией (полит-клуб это тогда называлось) ребят, которые занимались обсуждением разных общественно-политических вопросов. Это было очень живо, всё это бурлило. Стали делать газету. Спустя много лет это назовут «кубы Навального». Всё это появилось гораздо раньше. Это была такая самиздатовская газета, которая печаталась на машинке (страшно подумать, но тридцать лет назад копировальная техника была за железной дверью и охранялась так же, как деньги). На какой-то печатной машинке печатались тексты, делались фотографии обычным пленочным фотоаппаратом, собирался куб. Мы его выносили на Покровку к драмтеатру. Стояли дежурные возле этого куба. Толпа народа собиралась. Милиция обязательно приезжала. Такие были времена.
– Хорошие?
– Конечно, хорошие! Информации не хватало. Люди понимали, что какие-то новые ветры начинают дуть. Люди понимали, что есть очень многие вещи, в которых интересно разобраться, и понимали, что многое из того, что им рассказывали, – это неправда. Что появилась возможность узнать, как там и что происходит на самом деле. И люди искали эту информацию. То есть это всё было устроено на 180 градусов по-другому, чем сейчас. Сейчас ты постоянно вынужден защищаться от людей, организаций, которые тебе постоянно пытаются в мозг что-нибудь засунуть. Причем уже разжеванное, переработанное.
– Ну, пропаганду.
– Пропаганда-то и тогда была. Другое дело, что она тогда была настолько скучной и серой, что целое поколение сидело и на переделанных приемниках «Спидола» слушало радиоголоса. Я сам сидел и хорошо помню. Ночами слушали «Голос Америки» и какое-нибудь радио «Свобода». Сейчас можно нажать две кнопки и посмотреть-послушать всё что угодно. Информационное пространство устроено так, что нет уже необходимости что-то искать. Сейчас необходимость сортировать информацию. В тебя ее со всех сторон засовывают – все стены исписаны, везде реклама. Сейчас нужно учиться не искать, а отбрасывать – то, что лишнее. Тогда всё было по-другому. И если ты хотел что-то сказать, тебе было что сказать, можно было выйти на импровизированный Гайд-парк у драмтеатра – и вокруг тебя толпа собиралась. Времена были интересные.
– Вы ставите это в заслугу Михаилу Горбачеву?
– Это была эпоха. Горбачев соответствовал этой эпохе. Он стал пользоваться достаточно большой популярностью в то время, был такой период. Потому что он понял, что это необходимо, и он был первым советским руководителем, который сказал, что гласность (не свобода слова это тогда называлось) – это базовая ценность. Он наивно верил, что социализм с человеческим лицом возможен, что можно последовательно проводить вот эту политику гласности и при этом те родовые травмы, точнее, увечья, которые были заложены в советском строе при строительстве Советского Союза, каким-то образом залечатся, что все эти болезни не обострятся. А получилось, естественно, наоборот.
– По-вашему, эпоха породила Горбачева, а не наоборот?
– Конечно! В какой-то момент он очень быстро от нее отстал, он очень быстро перестал понимать, что происходит, и поэтому вот эта стремительно развивающаяся, меняющаяся ситуация его выбросила на обочину. Пусть спасибо скажет, что жив остался. И вот эта русская тройка помчалась дальше.
– В процессе узнавания неких фактов было что-то, что вас потрясло, о чем вы помните до сих пор?
– Много чего было. Журналистам я обычно отвечаю, что еще до знакомства с нижегородскими бузотерами типа Дмитриевского, Немцова и так далее я много прочитал (понятно, что целый пласт литературы появился, вдруг стал доступен). Но не Солженицын меня вштырил, а Оруэлл. Я прочитал «1984» – и мне стало страшно. Я читал – и мне становилось понятно, что мы идем по пути этой антиутопии. А так жить не хотелось. На все что угодно можно было пойти, чтобы не допустить вот этого.
– Спасибо за пример, но я имела в виду исторические факты. О нашей стране.
– Я бы не сказал, что меня что-то шокировало. Потому что я так себе всё это и представлял. Я и до этого знал про расстрел демонстрации в Новочеркасске, например. У меня папа был большой поклонник Хрущева, а остальные родственники, как, наверное, большинство таких взрослых мужчин, которые повоевать успели, какое-то положение в номенклатуре заняли, были такими умеренными сталинистами. И я эти дискуссии всякие взрослых очень хорошо помню. Папа всегда оказывался в ситуации круговой обороны. Он говорил, что Хрущев был прав и XX съезд провели правильно, культ личности разоблачили правильно и памятники Сталину снесли правильно. А на него все наседали, и я эти дискуссии буквально с пятилетнего возраста периодически слышал. И поскольку родственники у меня были всякие – и достаточно номенклатурные, высокопоставленные, – люди были информированные. Дискуссии получались достаточно острые, обсуждали они много чего. А я, уши развесив, всё это слушал. Так что не сказать, что я что-то шокирующее узнал. Скорее, пришло осмысление, что движется всё это не к социальному прогрессу через какие-то тернии, связанные с жертвами, в том числе с человеческими, а движется всё это вот туда – в «1984». Вот это понимание, да, вызвало шок.
– Так вот это ответ на вопрос, как вы дошли до жизни такой, что на первомайской демонстрации подняли российский флаг.
– Я не один там такой был просветленный, еще раз говорю. Когда мы пошли отдельной колонной, решив политическое выступление сделать, большинство моих однопартийцев были уже уволены, исключены, имели какие-то приводы и задержания по политическим мотивам. А я еще был человек с неиспорченной биографией. И я помню, что мы этот вопрос обсуждали. Понятно же, что человек, который понесет этот флаг… Мы же сначала честно пошли в обком партии, пытались договориться, что пойдем вот с такими-то транспарантами, вот с этим флагом. Нам категорически сказали, что нет – «белогвардейского флага» не будет, «у нас ветераны на трибунах». Но мы решили, что пойдем. И понятно было, что человек, который понесет этот флаг «белогвардейский», будет самой разбираемой личностью. Хотелось, чтобы не было оснований говорить, что это какой-то бомж, который уже год нигде не работает, тунеядец, живет непонятно на что, образования никакого. Образования у меня еще и не было, но я отслужил в армии, у меня были всякие награды, грамоты, медали. Успешный студент, какой-никакой сотрудник ИХАНа. Я был наиболее статусный для своих 22 лет. Я знамя части в армии носил – у меня опыт.
– В итоге посидели в автозаке, суд…
– Слушайте, тогда всё было не так. Сейчас это воспринимается как, не побоюсь этого слова, тактильные неудобства: а вот автозак, а вот в камере сидишь, плохо кормят… Тогда это совершенно по-другому воспринималось! Тогда политическое выступление означало, что твоей карьере наступил конец. То есть ты никогда больше не сможешь – никогда! – ни через год, ни через пять, ни через десять лет – устроиться на хорошую работу. На тебе на всю жизнь клеймо. И не станешь ты ни успешным физиком, ни дипломатом, ни журналистом. Никем ты не станешь. Ты можешь пойти работать истопником, можешь завербоваться в какую-нибудь артель. На все сколь-нибудь ответственные посты-должности тебе дорога закрыта раз и навсегда. Вот это было серьезно. Более того, чем вообще участие в такой демонстрации кончится, было совершенно непонятно, потому что могли и посадить надолго, всерьез. Не на 15 суток. Пять лет получить можно было запросто. И совершенно непонятно было, что через два года это государство развалится.
– Но вы все риски осознавали.
– Да.
– И с чем в итоге вы столкнулись?
– Суд признал меня виновным, оштрафовал. Сразу же меня выгнали из ИХАНа. Ну как выгнали: меня вызвали в партком и очень убедительно попросили написать заявление, в большей степени напирая на то, что я негодяй и мешаю людям наукой заниматься. «Какая демонстрация? Чего тебе надо? – говорил мне парторг (потом выяснилось, что он однокашник и приятель Немцова). – Не гоняют наш институт на эти демонстрации – ни на майские, ни на октябрьские – и мы все страшно счастливы: нам же дают наукой заниматься, а не эти дурацкие ритуалы выполнять. А ты попёрся, значит, на эту первомайскую демонстрацию. Диссидентов нам только здесь не хватало! В твоей лаборатории сейчас два человека кандидатские защищают, одному вот такой прибор нужен, а другому – вот такой. А они сейчас не получат из-за тебя. Потому что у нас ЧП в институте. Ладно бы ты академиком был, а то лаборант нечастный, работаешь без году неделю. В общем вали на хер, не мешай людям работать». И я ушел.
– Куда?
– Это было в мае. У меня отказались принимать зачёт по истории КПСС в институте. Ладно, думаю, осенью сдам. Но до экзаменов меня не допустили. И осенью не допустили тоже. Из политехнического института тоже пришлось уйти, потому что я не сдал зачет по истории КПСС, которую, надо сказать, я всегда знал неплохо. Но я понимал, что, раз я такое действие совершил, какая может быть учеба. Я по Буковскому собирался несколько лет в тюрьме сидеть. Потом выходишь, несколько лет на свободе – и опять в тюрьму садишься. Я себе жизнь представлял профессионального советского диссидента. Я же не знал, что через два года эти нехорошие люди этот флаг над кремлем повесят. Более того, тот самый флаг, который мы сшили и с которым я шел, потом повесили в каком-то зале Советского райсуда (это мне потом рассказали). Он валялся в какой-то комнате как вещдок. А тут 91-ый год случился, и он пригодился. Так что кого-то там еще и судили под этим нашим флагом.
– А что ваш отец говорил на это?
– До изгнания отовсюду у нас с ним были ожесточенные споры. И он достаточно негативно, агрессивно к этому отнесся. Но потом, скорее, поддерживал даже.
– Как вы пережили эти два года до начала настоящих перемен?
– Это были очень насыщенные два года. Мы занялись партстроительством. У нас было отделение «Демократического союза» в Нижнем Новгороде. В нем было человек сорок молодых людей. Перед маем 1991 года за мной уже прислали машину из УВД, чтобы мы встретились с полковником Хромовым, который был начальником отдела охраны порядка, и договорились о том, как мы будем взаимодействовать 1 мая. Нас по-прежнему собирались разгонять, нижегородский обком, конечно, не мог согласовать никаких наших демонстраций (мы их, тем не менее, проводили). Милиция понимала, что мы будем проводить. Чтобы не выглядеть идиотами и договориться, как мы будем противодействовать друг другу, мы накануне проводили вот такие переговоры: «Вы вот это делайте – и мы вас трогать не будем. Но организаторов мы должны будем задержать – три человека, кто у вас там уведомление подает». Мы говорим: «У нас пять подписей стоит». «Ну зачем пять-то?! Уберите две, троих задержим. Тебя и еще двоих». «Нет, – говорим, – у нас принципиальная позиция». «Ну ладно, пятерых задержим». Как-то так всё это происходило. И, в принципе, вот эти от 30 до 40 человек умудрялись практически каждую неделю какие-то достаточно резонансные мероприятия устраивать. Интересные. И количество сочувствующих нам, на мой взгляд, росло. Всё это как-то развивалось.
– Мне так кажется, что с тех пор число людей, которым так принципиально важны идеалы, общественно-политическая жизнь, в Нижнем Новгороде не сильно изменилось. Точнее, не изменилось совсем. Почему? Что за проклятье над нашим городом? Родиной Немцова притом.
– Дело-то не в том, что число не изменилось. Дело в том, что эти люди по-прежнему где-то в каких-то подворотнях, в полуподполье.
– Как маргиналы.
– Да. Не как, а маргиналы и есть.
– Почему? Ведь есть же Новосибирск, Екатеринбург, Пермь…
– Ой, вот только не надо говорить, что в других городах всё как-то радикально отличается.
– Отличается. Когда на всероссийскую оппозиционную акцию в Екатеринбурге выходит 1000 человек, в Нижнем Новгороде выходят в лучшем случае 100. Что с нашим городом не так?
– Я на этот вопрос вам не отвечу. Я плохо разбираюсь в Нижнем Новгороде. К сожалению. Я думаю, что, может быть, причина та же, по которой Нижний Новгород когда-то так гремел как столица реформ. У нас было много технической интеллигенции в городе. Техническая интеллигенция была всё-таки гораздо менее зашорена всякими идеологическими установками и она была более подготовлена вот к этой перестройке так называемой, к новой экономике. И люди, наверное, в больше степени включились в какие-то бизнес-процессы. И у нас, наверное, больше состоявшихся бизнесменов. Люди пристроились, больше активных людей ушли в бизнес, а эта деятельность у нас несовместима ни с какой общественно-политической деятельностью. У нас невозможно заниматься бизнесом и при этом быть гражданином.
– Если уж мы заговорили о Нижнем Новгороде и праве, то для меня это город, где силовики на улице убивают без суда и следствия людей, объявляя их террористами. Это город, где в СИЗО заморили 70-летнего старика, дело в отношении которого о пособничестве террористам было сфабриковано. Это город, где уголовные дела фабрикуются массово. Это город, где совершенно чудовищным образом лишили гражданства России и выслали из страны отца восьмерых детей, хотя Конституция у нас это не позволяет. А для вас?
– Но вы же факты приводите. Да, всё верно. Всё это у нас происходит. И происходит это не только у нас. В Москве это происходит чаще. Непропорционально чаще. Такие гадости, что вы сейчас перечислили, там происходят не в 10 раз чаще, а в 50-100. Это такое типичное московское нарушение, эта там придумано лишать людей гражданства задним числом. Просто можно сказать, что 15 лет назад его неправильно дали. Яко не бывши, как в церкви говорят. Это не нижегородская придумка. Это придумали в Москве.
– Пытка знать, что я с этим живу, это рядом и я ничего не могу с этим поделать. Невыносимо.
– Невыносимо. Это ответ на ваш самый первый вопрос, почему люди предпочитают думать, что невиновных не бьют. Что если лишают гражданства, то правильно. Ну а как, действительно, жить с мыслью, что с тобой на самом деле и сейчас, а не в 37-ом году, могут сделать всё что угодно: гражданства лишить, детей отобрать, заставить тебя сознаться в любом преступлении. В любом, поверьте мне. И пожилого человека, который занимался раскопками в Сандармохе, осудить как педофила.
– То есть доставить ему не только физические страдания в заключении, но и унизить.
– Конечно! И уважаемого человека с учеными степенями на Кавказе посадить как наркосбытчика. Опозорить на весь Северный Кавказ.
– И это очень легко происходит.
– Легко, публично! Не где-то там в закоулке! И они еще руки потирают: давайте-давайте – пишите во все газеты, и плевать мы хотели – да, это дело откровенно сфабриковано, и пусть все видят!
– Они это могут, потому что мы позволяем. А вот белорусы перестали позволять. Получается, их общество взрослее нашего? Сильнее?
– Много разных причин, на самом деле. Давайте начнем с того, что их общество гораздо более здоровое, потому что стоит на своих ногах. Белорусское общество – это общество, которое живет на свои деньги. Это общество, которое состоит из пресловутых трудовых коллективов, мнения которых так испугался Лукашенко. Именно после их забастовок там прекратились избиения людей, которые с протестом вышли. У нас-то всё по-другому устроено. У нас ведь тоже эта вакханалия началась где-то с 2011 года, когда цены на нефть поднялись и начали зашкаливать. И наше руководство политическое, насколько я понимаю, просто ошалело от тех денег, которые бюджет стал получать. И тут выяснилось, что нам не нужно никакое международное сотрудничество, что нам больше не нужны никакие западные технологии… При Брежневе, наверное, если бы нефть столько стоила, тогда еще успели бы коммунизм объявить. Деньги огромные. Можно покупать общественных деятелей, можно имитировать какие-то общественно-политические процессы, покупать целые партии, создавать партии, закрывать партии. Возникло такое государство, которое имитирует рыночную экономику, которой на самом деле нет. Реальная конкуренция отсутствует. Всё решается участием каких-то влиятельных людей в бизнесе совершенно бесправных предпринимателей. И неважно, какой у них бизнес. Их конкурентоспособность зависит от того, кто у него включен в схему – на какое должностное лицо он завязан, кому он «отстегивает».
– Игорь, но помимо того негатива, который нас окружает, есть еще то, что приносит радость. Удовлетворение, что что-то получилось в работе, например. Есть такое?
– Поскольку я человек кровожадный, мне приятно, когда мы какого-нибудь мента за решетку отправляем. Радуюсь, честно скажу. Но это, к сожалению, редко происходит. У меня в последнее время пропало ощущение того, что я участвую в каком-то поступательном движении вперед. Вот эта движуха, в которой мы находились, и раньше-то была очень разновекторная. Было понятно, что в целом политическая ситуация становится хуже в стране. Но при этом при всем ситуации с незаконным насилием, в принципе, вроде как выправлялась. И закон в этом плане становился всё жестче, и полицейские как-то вроде стали побаиваться.
Когда у нас ребрендинг-то был, когда их из милиции в полицию переименовали? Наверное, это был пик. И вот, начиная года с 2010-го, начался обратный процесс. Потом эта война с Украиной. И опять у нас все эти полицейские и всякие прочие военные гвардейцы стали себя чувствовать главными людьми в стране. И обратите внимание: у нас вообще из дискурса исчезли такие термины, которые когда-то на знаменах были: «диктатура закона», «правовое государство». У нас теперь и целей таких нет. Хрен его знает, что мы там строим. По-моему, уже давно ничего. При этом произвол силовиков явно растет. Количество сотрудников правоохранительных органов, которых осуждают за незаконное насилие, сейчас раза в три меньше, чем было в 2011-2012 году. Уровень незаконного насилия явно не снизился. Но количество, на самом деле, мы отследить не можем, потому что та часть людей, которая к нам обращается, всегда была ничтожна мала, а сейчас она еще больше уменьшилась, потому что мы и «иностранные агенты», и «вообще непонятно кто». Раньше если у нас какое-то дело в суде, то совершенно точно все телекомпании нижегородские это дело освещают. Сейчас про само дело еще может что-то скажут, но про нас точно ничего.
Тем не менее, люди приходят, и мы динамику отслеживаем не столько по количеству обращений, сколько по дерзости тех преступных действий, которые совершают полицейские. Всегда было некое соответствие между вот этими двумя явлениями: чем больше нарушений, связанных с пытками, тем более дерзкими, более страшными, более опасными являлись какие-то отдельные проявления. Мы сейчас не понимаем, растет количество или нет. Но истории, с которыми люди к нам обращаются, становятся всё более и более страшными, вызывающими. Полицейские зачастую это и не скрывают, а делают это всё демонстративнее. Очевидно, что процесс пошел в обратную сторону. Они опять почувствовали, что бить можно, пытать можно, за это не наказывают.
– А если наказывают, то символически…
– Понимаете. Если бы их наказывали хотя бы символически! Хотя бы условным лишением свободы! Это всё равно был бы достаточно серьезный стимул. Они понимают, что их вообще не накажут. Если дело связано с расследованием резонансного преступления, они знают, что никто их не накажет. Даже если за руку поймают, им всё равно ничего не будет. Вот если есть такое дело, то вы можете быть уверены, что они вполне могут «уговорить» кого-нибудь взять на себя вину.
– Способы для этого есть.
– Всегда были. Это миф, что советская милиция работала по-другому. Всегда они работали так. В году 2007-2008-ом наступило некоторое улучшение и обозначилась некая динамика. Сейчас покатилось в обратную сторону. И если возвращаться к вашему вопросу, вот это всё оставляет тягостное ощущение, что занимаешься ты черти чем. Потому что ничего не меняется. Я как технарь понимаю, что можно что-то делать и обеспечивать движение, можно что-то делать и замедлять сползание. В любом случае это некая положительная работа. Но психологически от этого совершенно не легче. Ты что-то делаешь и делаешь вроде правильно, и никакой переоценки ценностей не произошло, но вот иногда прямо невыносимо становится… Я полюбил мыть посуду. Раньше терпеть не мог. Я с удовольствием стал ездить на дачу. Там можно забор покрасить. Покрасил забор – видно результат твоих усилий. А здесь…
– Второй раз за время интервью звучит слово невыносимо.
– Ничего удивительного.
– Но вроде повод для беседы такой радостный: 20 лет вашей организации.
– Честно говоря, в голову не приходило, что это повод радоваться.
– Удалось создать команду. Команда делает дело. Вам удается помогать людям. Пусть меньше, чем вам бы хотелось. Люди получают компенсации за пытки. Это же ваша заслуга!
– Понимаете… Чтобы помогать конкретным людям в конкретных ситуациях, нужно идти в адвокатуру. Мы все-таки заточены были изначально на другое. Мы совершенно не адвокатской работой занимаемся. Мы пытаемся изменить ситуацию с пытками. Чтобы помочь человеку, который пытки пережил, не нужно пять лет его мурыжить, заставлять ходить на допросы, обжаловать десятки постановлений об отказе в возбуждении уголовного дела, десятки отказов в проведении каких-нибудь там следственных или оперативно-розыскных мероприятий. Можно ему просто дать денег, которые мы на юридическую работу тратим, и пролечить его в санатории, подать жалобу в Европейский суд. И, собственно, всё.
И многие наши коллеги так и делают. И правильно делают с точки зрения помощи человеку. Но просто для этого негодяя, этого сотрудника какого-нибудь уголовного розыска, который его пытал, такие жертвы – это продукт его жизнедеятельности. Он время от времени кого-то пытает, полагая, что в этом заключается его работа. Он ходит на работу пытать людей. И у него таких жертв пыток, как тот потерпевший, который к нам обращается, 20 или 30 человек в год. И эту деятельность его преступную нужно прекратить. То есть нужно не жертвам слезы утирать, хотя это тоже важно. Потому что жертв становится всё больше и больше, вы никогда всем не поможете. У него еще ученик появится – у этого мента. Они вдвоем, втроем это будут делать. Это, к сожалению, очень заразная практика – пыточная. Замечательные показатели можно себе обеспечить… Кто-то же должен его остановить? Мы занимаемся тем, что останавливаем этих людей. Кроме того, стараемся показать его коллегам, что так нельзя, иначе будет плохо. Мы стараемся сделать ему плохо. Максимально плохо. Чтобы он сел. На как можно большой срок. Мы стараемся сделать так, чтобы о его преступлении все узнали. Узнали родственники, узнали соседи, узнали дети, за что папу посадили. Это жестоко, наверное. Но нельзя без этого. Его коллеги должны посмотреть и испугаться.
– Совести нет – пусть хотя бы боятся?
– Да, да. Это силовики. У них всё начинает работать, когда они увидят силу. Когда они увидят, что их коллегу за пытки посадили, после этого у них включается совесть, переосмысление, запрос на учебу.
– На позитив нам не удалось свернуть.
– А с чего бы? Мы взрослые люди. Мы можем друг другу сейчас сказок понарассказывать. Но зачем?
Фото Михаила Солунина, Николая Мошкова и из личного архива Игоря Каляпина.
Поддержите наше СМИ любой посильной для вас суммой – один раз,
или оформив подписку с помощью онлайн-кассы.
Став подписчиком KozaPress, вы будете поддерживать стабильную работу издания,
внося личный вклад в защиту свободы слова.
18+